Анализ стихотворения Тургенева Весенний вечер



Гуляют тучи золотые
Над отдыхающей землей;
Поля просторные, немые
Блестят, облитые росой;
Ручей журчит во мгле долины,
Вдали гремит весенний гром,
Ленивый ветр в листах осины
Трепещет пойманным крылом.

Молчит и млеет лес высокий,
Зеленый, темный лес молчит.
Лишь иногда в тени глубокой
Бессонный лист прошелестит.
Звезда дрожит в огнях заката,
Любви прекрасная звезда,
А на душе легко и свято,
Легко, как в детские года.

Весенний вечер
Стихотворение Ивана Тургенева

Картинка Анализ стихотворения Тургенева Весенний вечер № 1

Гуляют тучи золотые Над отдыхающей землей; Поля просторные, немые Блестят, облитые росой; Ручей журчит во мгле долины, Вдали гремит весенний гром, Ленивый ветр в листах осины Трепещет пойманным крылом. Молчит и млеет лес высокий, Зеленый, темный лес молчит. Лишь иногда в тени глубокой Бессонный лист прошелестит. Звезда дрожит в огнях заката, Любви прекрасная звезда, А на душе легко и свято, Легко, как в детские года.

И.С.Тургенев. Стихотворения и поэмы.
Библиотека поэта. Большая серия.
Ленинград: Советский писатель, 1970.

Другие стихи Ивана Тургенева

Текст

Картинка Анализ стихотворения Тургенева Весенний вечер № 2

ВЕСЕННИЙ ВЕЧЕР - стихотворение Тургенев И. С.

Картинка Анализ стихотворения Тургенева Весенний вечер № 3

Молчит и млеет лес высокий,
10 Зеленый, темный лес молчит.
Лишь иногда в тени глубокой
Бессонный лист прошелестит.
Звезда дрожит в огнях заката,
Любви прекрасная звезда,
15 А на душе легко и свято,
Легко, как в детские года. 1

1 Печатается по тексту первой публикации. Впервые опубликовано: О Зап, 1843, т. XXXI, No 11, отд. I, стр. 53, с подписью "Т. Л." и датой "1843". В собрание сочинений впервые включено в издании: Т, ПСС, 1898 ("Нива"), т. IX, стр. 251-252.
Автограф неизвестен.
Датируется 1843 г. не позднее октября.

Первый издатель стихотворений Тургенева П. А. Плетнев, прочитав "Весенний вечер" в "Отечественных записках", назвал стихотворение
"прекрасными стихами" (Переписка Грота с Плетневым, т. II, стр. 147).
В 1848 г. композитор А. Г. Рубинштейн написал на слова Тургенева романс, который стал первым музыкальным произведением, связанным с творчеством писателя.

слушать, скачать аудио стихотворение
ВЕСЕННИЙ ВЕЧЕР Тургенев И. С.
к общему сожалению, пока аудио нет

анализ, сочинение или реферат о стихотворении
ВЕСЕННИЙ ВЕЧЕР:

Картинка Анализ стихотворения Тургенева Весенний вечер № 4

Иван Тургенев — Гуляют тучи золотые ( Весенний вечер )

Картинка Анализ стихотворения Тургенева Весенний вечер № 5

Vesenny vecher

Gulyayut tuchi zolotye
Nad otdykhayushchey zemley;
Polya prostornye, nemye
Blestyat, oblitye rosoy;
Ruchey zhurchit vo mgle doliny,
Vdali gremit vesenny grom,
Lenivy vetr v listakh osiny
Trepeshchet poymannym krylom.

Molchit i mleyet les vysoky,
Zeleny, temny les molchit.
Lish inogda v teni glubokoy
Bessonny list proshelestit.
Zvezda drozhit v ognyakh zakata,
Lyubvi prekrasnaya zvezda,
A na dushe legko i svyato,
Legko, kak v detskiye goda.

Dtctyybq dtxth

Uekz/n nexb pjkjnst
Yfl jnls[f/otq ptvktq;
Gjkz ghjcnjhyst, ytvst
,ktcnzn, j,kbnst hjcjq;
Hextq ;ehxbn dj vukt ljkbys,
Dlfkb uhtvbn dtctyybq uhjv,
Ktybdsq dtnh d kbcnf[ jcbys
Nhtgtotn gjqvfyysv rhskjv/

Vjkxbn b vkttn ktc dscjrbq,
Ptktysq, ntvysq ktc vjkxbn/
Kbim byjulf d ntyb uke,jrjq
,tccjyysq kbcn ghjitktcnbn/
Pdtplf lhj;bn d juyz[ pfrfnf,
K/,db ghtrhfcyfz pdtplf,
F yf leit kturj b cdznj,
Kturj, rfr d ltncrbt ujlf/

Иван
Тургенев

Necessitas, vis, libertas

Высокая костлявая старуха с железным лицом и неподвижно–тупым взором идет большими шагами и сухою,

как палка, рукою толкает перед собой другую женщину.

Женщина эта огромного росту, могучая, дебелая, с мышцами, как у Геркулеса, с крохотной головкой на бычачьей шее — и слепая — в свою очередь толкает небольшую, худенькую девочку.

У одной этой девочки зрячие глаза; она упирается, оборачивается назад, поднимает тонкие, красивые руки; ее оживленное лицо выражает нетерпенье и отвагу. Она не хочет слушаться, она не хочет идти, куда ее толкают. и все–таки должна повиноваться и идти.

Necessitas, Vis, Libertas.

Кому угодно — пусть переводит.

Nessun maggior dolore

Голубое небо, как пух легкие облака, запах цветов, сладкие звуки молодого голоса, лучезарная красота великих творений искусства, улыбка счастья на прелестном женском лице и эти волшебные глаза. к чему, к чему все это?

Ложка скверного, бесполезного лекарства через каждые два часа – вот, вот что нужно.

* Нет большей скорби (итал.).

Куда мне деться? Что предпринять? Я как одинокая птица без гнезда. Нахохлившись, сидит она на голой, сухой ветке. Оставаться тошно. а куда полететь?

И вот она расправляет свои крылья – и бросается вдаль стремительно и прямо, как голубь, вспугнутый ястребом. Не откроется ли где зеленый, приютный уголок, нельзя ли будет свить где–нибудь хоть временное гнездышко?

Птица летит, летит и внимательно глядит вниз.

Под нею желтая пустыня, безмолвная, недвижная, мертвая.

Птица спешит, перелетает пустыню и все глядит вниз, внимательно и тоскливо.

Под нею море, желтое, мертвое, как пустыня. Правда, оно шумит и движется, но в нескончаемом грохоте, в однообразном колебании его валов тоже нет жизни и тоже негде приютиться.

Устала бедная птица. Слабеет взмах ее крыльев; ныряет ее полет. Взвилась бы она к небу. но не свить же гнезда в этой бездонной пустоте!

Она сложила, наконец, крылья. и с протяжным стоном пала в море.

Волна ее поглотила. и покатилась вперед, по–прежнему бессмысленно шумя.

Куда же деться мне? И не пора ли и мне – упасть в море?

Я возвращался с охоты и шел по аллее сада. Собака

бежала впереди меня.

Вдруг она уменьшила свои шаги и начала красться,

как бы зачуяв перед собою дичь.

Я глянул вдоль аллеи и увидал молодого воробья с

желтизной около клюва и пухом на голове. Он упал из

гнезда (ветер сильно качал березы аллеи) и сидел неподвижно, беспомощно растопырив едва прораставшие крылышки.

Моя собака медленно приближалась к нему, как вдруг,

сорвавшись с близкого дерева, старый черногрудый воробей камнем упал перед самой ее мордой — и весь взъерошенный, искаженный, с отчаянным и жалким писком прыгнул раза два в направлении зубастой раскрытой пасти.

Он ринулся спасать, он заслонил собою свое детище.

но все его маленькое тело трепетало от ужаса, голосок однчал и охрип, он замирал, он жертвовал собою!

Каким громадным чудовищем должна была ему казаться собака! И все–таки он не мог усидеть на своей высокой,

безопасной ветке. Сила, сильнее его воли, сбросила его

Мой Трезор остановился, попятился. Видно, и он признал эту силу.

Я поспешил отозвать смущенного пса — и удалился,

Да; не смейтесь. Я благоговел перед той маленькой, героической птицей, перед любовным ее порывом.

Любовь, думал я, сильнее смерти и страха смерти.

Только ею, только любовью держится и движется жизнь.

Кто в Багдаде не знает великого Джиаффара, солнца вселенной?

Однажды, много лет тому назад,— он был еще юношей,— прогуливался Джиаффар в окрестностях Багдада.

Вдруг до слуха его долетел хриплый крик: кто–то отчаянно взывал о помощи.

Джиаффар отличался между своими сверстниками благоразумием и обдуманностью; но сердце у него было жалостливое — и он надеялся на свою силу.

Он побежал на крик и увидел дряхлого старика, притиснутого к городской стене двумя разбойниками, которые его грабили.

Джиаффар выхватил свою саблю и напал на злодеев:

одного убил, другого прогнал.

Освобожденный старец пал к ногам своего избавителя

и, облобызав край его одежды, воскликнул:

— Храбрый юноша, твое великодушие не останется без

На вид я — убогий нищий; но только на вид. Я человек

не простой. Приходи завтра ранним утром на главный

базар; я буду ждать тебя у фонтана — и ты убедишься,

в справедливости моих слов.

Джиаффар подумал: «На вид человек этот нищий,

точно; однако — всяко бывает. Отчего не попытаться?» — и отвечал:

— Хорошо, отец мой; приду.

Старик взглянул ему в глаза — и удалился.

На другое утро, чуть забрезжил свет, Джиаффар отправился на базар. Старик уже ожидал его, облокотясь на

мраморную чашу фонтана.

Молча взял он Джиаффара за руку и привел его в небольшой сад, со всех сторон окруженный высокими стенами.

По самой середине этого сада, на зеленой лужайке,

росло дерево необычайного вида.

Оно походило на кипарис; только листва на нем была

Три плода — три яблока — висело на тонких, кверху

загнутых ветках: одно, средней величины, продолговатое,

молочно–белое; другое, большое, круглое, ярко–красное;

третье маленькое, сморщенное, желтоватое.

Все дерево слабо шумело, хоть и не было ветра. Оно

звенело тонко и жалобно, словно стеклянное; казалось, оно

чувствовало приближение Джиаффара.

— Юноша!— промолвил старец.— Сорви любой из

этих плодов и знай: сорвешь и съешь белый — будешь

умнее всех людей; сорвешь и съешь красный — будешь

богат, как еврей Ротшильд; сорвешь и съешь желтый —

будешь нравиться старым женщинам. Решайся. и не мешкай. Через час и плоды завянут, и само дерево уйдет в

немую глубь земли!

Джиаффар понурил голову — и задумался.

— Как тут поступить?— произнес он вполголоса, как

бы рассуждая сам с собою.— Сделаешься слишком умным — пожалуй, жить не захочется; сделаешься богаче

всех людей — будут все тебе завидовать; лучше же я сорву

и съем третье, сморщенное яблоко!

Он так и поступил; а старец засмеялся беззубым смехом и промолвил:

— О мудрейший юноша! Ты избрал благую часть! На

что тебе белое яблоко? Ты и так умнее Соломона. Красное

яблоко также тебе не нужно. И без него ты будешь богат.

Только богатству твоему никто завидовать не станет.

— Поведай мне, старец,— промолвил, встрепенувшись,

Джиаффар,— где живет почтенная мать нашего богоспасаемого халифа?

Старик поклонился до земли — и указал юноше дорогу.

Кто в Багдаде не знает солнца вселенной, великого, знаменитого Джиаффара?

Мне снилось: я шел по широкой, голой степи, усеянной крупными, угловатыми камнями, под черным, низким небом.

Между камнями вилась тропинка. Я шел по ней, не зная сам, куда и зачем.

Вдруг передо мною на узкой черте тропинки появилось нечто вроде тонкого облачка. Я начал взглядываться: облачко стало женщиной, стройной и высокой, в белом платье, с узким светлым поясом вокруг стана. Она спешила прочь от меня проворными шагами.

Я не видел ее лица, не видел даже ее волос: их закрывала волнистая ткань; но все сердце мое устремилось вслед за нею. Она казалась мне прекрасной, дорогой и милой. Я непременно хотел догнать ее, хотел заглянуть в ее лицо. в ее глаза. О да! Я хотел увидеть, я должен был увидеть эти глаза.

Однако, как я ни спешил, она двигалась еще проворнее меня, и я не мог ее настигнуть.

Но вот поперек тропинки показался плоский, широкий камень. Он преграждал ей дорогу. Женщина остановилась перед ним. и я подбежал, дрожа от радости и ожидания, не без страха.

Я ничего не промолвил. Но она тихо обернулась ко мне.

И я все–таки не увидал ее глаз. Они были закрыты.

Лицо ее было белое. белое, как ее одежда; обнаженные руки висели недвижно. Она вся словно окаменела; всем телом своим, каждою чертою лица своего эта женщина походила на мраморную статую.

Медленно, не сгибаясь ни одним членом, отклонялась она назад и опустилась на ту плоскую плиту. И вот уже я лежу с ней рядом, лежу на спине, вытянутый весь, как надгробное изваяние, руки мои сложены молитвенно на груди, и чувствую я, что окаменел я тоже.

Прошло несколько мгновений. Женщина вдруг приподнялась и пошла прочь.

Я хотел броситься за нею, но я не мог пошевельнуться, не мог разжать сложенных рук и только глядел ей вслед, с тоской несказанной.

Тогда она внезапно обернулась, и я увидел светлые, лучистые глаза на живом подвижном лице. Она устремила их на меня и засмеялась одними устами. без звука. Встань, мол, и приди ко мне!

Но я все не мог пошевельнуться.

Тогда она засмеялась еще раз и быстро удалилась, весело покачивая головою, на которой вдруг ярко заалел венок из маленьких роз.

А я остался неподвижен и нем на могильной моей плите.

Я лежал на постели, но мне не спалось. Забота грызла меня; тяжелые, утомительно однообразные думы медленно проходили в уме моем, подобно сплошной цепи туманных облаков, безостановочно ползущих, в ненастный день, по вершинам сырых холмов.

– Ах! я любил тогда безнадежной, горестной любовью, какою можно любить лишь под снегом и холодом годов, когда сердце, не затронутое жизнию, осталось. не молодым! нет. но ненужно и напрасно моложавым.

Белесоватым пятном стоял передо мною призрак окна; все предметы в комнате смутно виднелись: они казались еще неподвижнее и тише в дымчатом полусвете раннего летнего утра. Я посмотрел на часы: было без четверти три часа. И за стенами дома чувствовалась та же неподвижность. И роса, целое море росы!

А в этой росе, в саду, под самым моим окном уже пел, свистал, тюрюлюкал – немолчно, громко, самоуверенно – черный дрозд. Переливчатые звуки проникали в мою затихшую комнату, наполняли ее всю, наполняли мой слух, мою голову, отягченную сухостью бессонницы, горечью болезненных дум.

Они дышали вечностью, эти звуки – всею свежестью, всем равнодушием, всею силою вечности. Голос самой природы слышался мне в них, тот красивый, бессознательный голос, который никогда не начинался – и не кончится никогда.

Он пел, он воспевал самоуверенно, этот черный дрозд; он знал, что скоро, обычной чередою, блеснет неизменное солнце; в его песни не было ничего своего, личного; он был тот же самый черный дрозд, который тысячу лет тому назад приветствовал то же самое солнце и будет его приветствовать через другие тысячи лет, когда то, что останется от меня, быть может будет вертеться незримыми пылинками вокруг его живого звонкого тела, в воздушной струе, потрясенной его пением.

И я, бедный, смешной, влюбленный, личный человек, говорю тебе: спасибо, маленькая птица, спасибо твоей сильной и вольной песенке, так неожиданно зазвеневшей под моим окном в тот невеселый час.

Она не утешила меня, да я и не искал утешения. Но глаза мои омочились слезами, и шевельнулось в груди, приподнялось на миг недвижное, мертвое бремя. Ах! и то существо – не так же ли оно молодо и свеже, как твои ликующие звуки, передрассветный певец!

Да и стоит ли горевать и томиться, и думать о самом себе, когда уже кругом, со всех сторон разлиты те холодные волны, которые не сегодня–завтра увлекут меня в безбрежный океан?

Слезы лились. а мой милый черный дрозд продолжал, как ни в чем не бывало, свою безучастную, свою счастливую, свою вечную песнь!

О, какие слезы на разгоревшихся щеках моих осветило взошедшее, наконец, солнце!

Но днем я улыбался по–прежнему.

Где липы так огромны, так тенисты

И ландыши так девственно душисты,

Где круглые ракиты над водой

С плотины наклонились чередой,

Где тучный дуб растет над тучной нивой,

Где пахнет конопелью да крапивой.

Туда, туда, в раздольные поля,

Где бархатом чернеется земля,

Где рожь, куда ни киньте вы глазами,

Струится тихо мягкими волнами

И падает тяжелый, желтый луч

Из–за прозрачных, белых, круглых туч.

Там хорошо; там только — русский дома;

И степь ему, как родина, знакома;

Как по морю, гуляет он по ней —

Живет и дышит, движется вольней;

Идет себе — поет себе беспечно;

Идет. куда? не знает! бесконечно

Бегут, бегут несвязные слова.

Приподнялась уж по следу трава.

Ему другой вы не сулите доли —

Не хочет он другой, разумной воли.

31 декабря 1845

Когда меня не будет, когда все, что было мною, рассыплется прахом, – о ты, мой единственный друг, о ты, которую я любил так глубоко и так нежно, ты, которая наверно переживешь меня, – не ходи на мою могилу. Тебе там делать нечего.

Не забывай меня. но и не вспоминай обо мне среди ежедневных забот, удовольствий и нужд. Я не хочу мешать твоей жизни, не хочу затруднять ее спокойное течение. Но в часы уединения, когда найдет на тебя та застенчивая и беспричинная грусть, столь знакомая добрым сердцам, возьми одну из наших любимых книг и отыщи в ней те страницы, те строки, те слова, от которых, бывало, – помнишь?– у нас обоих разом выступали сладкие и безмолвные слезы.

Прочти, закрой глаза и протяни мне руку. Отсутствующему другу протяни руку твою.

Я не буду в состоянии пожать ее моей рукой: она будет лежать неподвижно под землею. но мне теперь отрадно думать, что, быть может, ты на твоей руке почувствуешь легкое прикосновение.

И образ мой предстанет тебе, и из–под закрытых век твоих глаз польются слезы, подобные тем слезам, которые мы, умиленные Красотою, проливали некогда с тобою вдвоем, о ты, мой единственный друг, о ты, которую я любил так глубоко и так нежно!

20 июля 1876, Санкт–Петербург

Когда я один, совсем и долго один, мне вдруг начинает чудиться, что кто–то другой находится в той же комнате, сидит со мною рядом или стоит за моей спиной.

Когда я оборачиваюсь или внезапно устремляю глаза туда, где мне чудится тот человек, я, разумеется, никого не вижу. Самое ощущение его близости исчезает. но через несколько мгновений оно возвращается снова.

Иногда я возьму голову в обе руки и начинаю думать о нем.

Кто он? Что он? Он мне не чужой. он меня знает, – и я знаю его. Он мне как будто сродни. и между нами бездна.

Ни звука, ни слова я от него не жду. Он так же нем, как и недвижен. И, однако, он говорит мне. говорит что–то неясное, непонятное – и знакомое. Он знает все мои тайны.

Я его не боюсь. но мне неловко с ним и не хотелось бы иметь такого свидетеля моей внутренней жизни. И со всем тем отдельного, чужого существования я в нем не ощущаю.

Уж не мой ли ты двойник? Не мое ли прошедшее я? Да и точно: разве между тем человеком, каким я себя помню, и теперешним мною – не целая бездна?

Но он приходит не по моему веленью, словно у него своя воля.

Невесело, брат, ни тебе, ни мне, в постылой тишине одиночества.

А вот погоди. Когда я умру, мы сольемся с тобою – мое прежнее, мое теперешнее я – и умчимся навек в область невозвратных теней.

Чудилось мне, что я нахожусь где–то в России, в глуши, в простом деревенском доме.

Комната большая, низкая, в три окна: стены вымазаны

белой краской; мебели нет. Перед домом голая равнина;

постепенно понижаясь, уходит она вдаль; серое, одноцветное небо висит над нею как полог.

Я не один; человек десять со мною в комнате. Люди

все простые, просто одетые; они ходят вдоль и поперек,

молча, словно крадучись. Они избегают друг друга — и,

однако, беспрестанно меняются тревожными взорами.

Ни один не знает, зачем он попал в этот дом и что за

люди с ним? На всех лицах беспокойство и унылость. все

поочередно подходят к окнам и внимательно оглядываются, как бы ожидая чего–то извне.

Потом опять принимаются бродить вдоль и поперек.

Между нами вертится небольшого росту мальчик; от времени до времени он пищит тонким, однозвучным голоском:

«Тятенька, боюсь!» — Мне тошно на сердце от этого писку — и я тоже начинаю бояться. чего? не знаю сам.

Только я чувствую: идет и близится большая, большая беда.

А мальчик нет, нет — да запищит. Ах, как бы уйти отсюда! Как душно! Как томно! Как тяжело. Но уйти невозможно.

Это небо — точно саван. И ветра нет. Умер воздух,

Вдруг мальчик подскочил к окну и закричал тем же жалобным голосом:

— Гляньте! гляньте! земля провалилась!

— Как? провалилась?!

— Точно: прежде перед домом была равнина, а теперь

он стоит на вершине страшной горы! Небосклон упал, ушел

вниз, а от самого дома спускается почти отвесная, точно

разрытая, черная круча.

Мы все столпились у окон. Ужас леденит наши сердца.

— Вот оно. вот оно!— шепчет мой сосед.

И вот вдоль всей далекой земной грани зашевелилось что–то, стали подниматься и падать какие–то небольшие, кругловатые бугорки.

«Это — море!— подумалось всем нам в одно и то же

мгновение.— Оно сейчас нас всех затопит. Только как же

оно может расти и подниматься вверх? На эту кручу?»

И, однако, оно растет, растет громадно. Это уже не

отдельные бугорки мечутся вдали. Одна сплошная чудовищная волна обхватывает весь круг небосклона.

Она летит, летит на нас!— Морозным вихрем несется

она, крутится тьмой кромешной. Все задрожало вокруг — а

там, в этой налетающей громаде, и треск, и гром, и тысячегортанный, железный лай.

Га! Какой рев и вой! Это земля завыла от страха.

Конец ей! Конец всему!

Мальчик пискнул еще раз. Я хотел было ухватиться

за товарищей, но мы уже все раздавлены, погребены, потоплены, унесены той, как чернила, черной, льдистой, грохочущей волной!

Темнота. темнота вечная!

Едва переводя дыхание, я проснулся.

Я плыл из Гамбурга в Лондон на небольшом пароходе. Нас было двое пассажиров: я да маленькая обезьяна, самка из породы уистити, которую один гамбургский купец отправлял в подарок своему английскому компаньону.

Она была привязана тонкой цепочкой к одной из скамеек на палубе и металась и пищала жалобно, по–птичьи.

Всякий раз, когда я проходил мимо, она протягивала мне свою черную, холодную ручку – и взглядывала на меня своими грустными, почти человеческими глазенками. Я брал ее руку – и она переставала пищать и метаться.

Стоял полный штиль. Море растянулось кругом неподвижной скатертью свинцового цвета. Оно казалось невеликим; густой туман лежал на нем, заволакивая самые концы мачт, и слепил и утомлял взор своей мягкой мглою. Солнце висело тускло–красным пятном в этой мгле; а перед вечером она вся загоралась и алела таинственно и странно.

Длинные прямые складки, подобные складкам тяжелых шелковых тканей, бежали одна за другой от носа парохода и, все ширясь, морщась да ширясь, сглаживались наконец, колыхались, исчезали. Взбитая пена клубилась под однообразно топотавшими колесами; молочно белея и слабо шипя, разбивалась она на змеевидные струи, – а там сливалась, исчезала тоже, поглощенная мглою.

Непрестанно и жалобно, не хуже писка обезьяны, звякал небольшой колокол у кормы.

Изредка всплывал тюлень – и, круто кувыркнувшись, уходил под едва возмущенную гладь.

А капитан, молчаливый человек с загорелым сумрачным лицом, курил короткую трубку и сердито плевал в застывшее море.

На все мои вопросы он отвечал отрывистым ворчанием; поневоле приходилось обращаться к моему единственному спутнику – обезьяне.

Я садился возле нее; она переставала пищать – и опять протягивала мне руку.

Снотворной сыростью обдавал нас обоих неподвижный туман; и погруженные в одинаковую, бессознательную думу, мы пребывали друг возле друга, словно родные.

Я улыбаюсь теперь. но тогда во мне было другое чувство.

Все мы дети одной матери – и мне было приятно, что бедный зверок так доверчиво утихал и прислонялся ко мне, словно к родному.

День за днем уходит без следа, однообразно и быстро.

Страшно скоро помчалась жизнь, скоро и без шума, как речное стремя перед водопадом.

Сыплется она ровно и гладко, как песок в тех часах, которые держит в костлявой руке фигура Смерти.

Когда я лежу в постели и мрак облегает меня со всех сторон, мне постоянно чудится этот слабый и непрерывный шелест утекающей жизни.

Мне не жаль ее, не жаль того, что я мог бы еще сделать. Мне жутко.

Мне сдается: стоит возле моей кровати та неподвижная фигура. В одной руке песочные часы, другую она занесла над моим сердцем.

И вздрагивает и толкает в грудь мое сердце, как бы спеша достучать свои последние удары.

Писатель сидел у себя в комнате за рабочим столом. Вдруг входит к нему критик.

– Как!– воскликнул он, – вы все еще продолжаете строчить, сочинять после всего, что я написал против вас, после всех тех больших статей, фельетонов, заметок, корреспонденции, в которых я доказал как дважды два четыре, что у вас нет – да и не было никогда – никакого таланта, что вы позабыли даже родной язык, что вы всегда отличались невежеством, а теперь совсем выдохлись, устарели, превратились в тряпку!

Сочинитель спокойно обратился к критику.

– Вы написали против меня множество статей и фельетонов, – отвечал он, – это несомненно. Но известна ли вам басня о лисе и кошке? У лисы много было хитростей, а она все–таки попалась; у кошки была только одна: взлезть на дерево. и собаки ее не достали. Так и я: в ответ на все ваши статьи – я вывел вас целиком в одной только книге; надел на вашу разумную голову шутовской колпак, – и будете вы в нем щеголять перед потомством.

– Перед потомством!– расхохотался критик, – как будто ваши книги дойдут до потомства. Лет через сорок, много пятьдесят их никто и читать не будет.

– Я с вами согласен, – отвечал писатель, – но с меня и этого довольно. Гомер пустил на вечные времена своего Ферсита; а для вашего брата и полвека за глаза. Вы не заслуживаете даже шутовского бессмертия. Прощайте, господин. Прикажете назвать вас по имени? Едва ли это нужно. все произнесут его и без меня.

Роскошная, пышно освещенная зала; множество кавалеров и дам.

Все лица оживлены, речи бойки. Идет трескучий разговор об одной известной певице. Ее величают божественной,

бессмертной. О, как хорошо пустила она вчера свою последнюю трель!

И вдруг — словно по манию волшебного жезла — со

всех голов и со всех лиц слетела тонкая шелуха кожи —

и мгновенно выступила наружу мертвенная белизна черепов, зарябили синеватым оловом обнаженные десны и

С ужасом глядел я, как двигались и шевелились эти десны и скулы — как поворачивались, лоснясь при свете ламп

и свечей, эти шишковатые, костяные шары — и как вертелись в них другие, меньшие шары — шары обессмысленных

Я не смел прикоснуться к собственному лицу, не смел

взглянуть на себя в зеркало.

А черепа поворачивались по–прежнему. И с прежним

треском, мелькая красными лоскуточками из–за оскаленных зубов, проворные языки лепетали о том, как удивительно, как неподражаемо, бессмертная. да! бессмертная

певица пустила свою последнюю трель!

Я читал байроновского Манфреда. Когда я дошел до того места, где дух женщины, погубленной Манфредом, произносит над ним свое таинственное заклинание, я ощутил некоторый трепет.

Помните: «Да будут без сна твои ночи, да вечно ощущает твоя злая душа мое незримое неотвязное присутствие, да станет она своим собственным адом».

Но тут мне вспомнилось иное. Однажды, в России, я был свидетелем ожесточенной распри между двумя крестьянами, отцом и сыном.

Сын кончил тем, что нанес отцу нестерпимое оскорбление.

– Прокляни его, Васильич, прокляни окаянного!– закричала жена старика.

– Изволь, Петровна, – отвечал старик глухим голосом и широко перекрестился:– Пускай же и он дождется сына, который на глазах своей матери плюнет отцу в его седую бороду!

Это проклятие показалось мне ужаснее манфредовского.

Сын раскрыл было рот, да пошатнулся на ногах, позеленел в лице – и вышел вон.

Ни на Юнгфрау, ни на Финстерааргорне

еще не бывало человеческой ноги.

Вершины Альп. Целая цепь крутых уступов. Самая

Над горами бледно–зеленое, светлое, немое небо. Сильный, жесткий мороз; твердый, искристый снег; из–под снегу торчат суровые глыбы обледенелых, обветренных скал.

Две громады, два великана вздымаются по обеим сторонам небосклона: Юнгфрау и Финстерааргорн.

И говорит Юнгфрау соседу:

— Что скажешь нового? Тебе видней. Что там внизу?

Проходит несколько тысяч лет — одна минута. И грохочет в ответ Финстерааргорн:

— Сплошные облака застилают землю. Погоди!

Проходят еще тысячелетия — одна минута.

— Ну, а теперь?— спрашивает Юнгфрау.

— Теперь вижу; там внизу все то же: пестро, мелко.

Воды синеют; чернеют леса; сереют груды скученных камней. Около них все еще копошатся козявки, знаешь, те двуножки, что еще ни разу не могли осквернить ни тебя, ни

Проходят тысячи лет — одна минута.

— Ну, а теперь?— спрашивает Юнгфрау.

— Как будто меньше видать козявок,— гремит Финстерааргорн.— Яснее стало внизу; сузились воды; поредели леса.

Прошли еще тысячи лет — одна минута.

— Что ты видишь?— говорит Юнгфрау.

— Около нас, вблизи, словно прочистилось,— отвечает

Финстерааргорн,— ну, а там, вдали, по долинам есть еще

пятна и шевелится что–то.

— А теперь?— спрашивает Юнгфрау, спустя другие тысячи лет — одну минуту.

— Теперь хорошо,— отвечает Финстерааргорн,— опрятно стало везде, бело совсем, куда ни глянь. Везде и снег, ровный снег и лед. Застыло все. Хорошо теперь

— Хорошо,— промолвила Юнгфрау.— Однако довольно мы с тобой поболтали, старик. Пора вздремнуть.

Спят громадные горы; спит зеленое светлое небо над

навсегда замолкшей землей.

Вы говорили мне – что мы должны расстаться –

Что свет нас осудил – что нет надежды нам;

Что грустно вам – что должен я стараться

Забыть вас, – вечер был; по бледным облакам

Плыл месяц; тонкий пар лежал над спящим садом;

Я слушал вас, и все не понимал:

Под веяньем весны, под вашим светлым взглядом –

Зачем я так страдал?

Я понял вас; вы правы – вы свободны;

Покорный вам, иду – но как идти,

Идти без слов, отдав поклон холодный,

Когда нет мер томлениям души?

Сказать ли, что люблю я вас. не знаю;

Минувшего мне тем не возвратить;

От жизни я любовь не отделяю –

Не мог я не любить.

Но неужель все кончено – меж нами

Как будто не бывало милых уз!

Как будто не сливались мы сердцами –

И так легко расторгнуть наш союз!

Я вас любил. меня вы не любили –

Нет! Нет! Не говорите да! – Меня

Улыбками, словами вы дарили –

Вам душу предал я.

Идти – брести среди толпы мне чуждой

И снова жить, как все живут; а там

Толпа забот – обязанности – нужды, –

Вседневной жизни безотрадный хлам.

Покинуть мир восторгов и видений,

Прекрасное всем сердцем понимать

Не в силах быть – и новых откровений

Больной душе напрасно ждать –

Вот что осталось мне – но клясться не хочу я,

Что никогда не буду знать любви;

Быть может, вновь – безумно – полюблю я,

Всей жаждой неотвеченной души.

Быть может, так; но мир очарований,

Но божество, и прелесть, и любовь –

Расцвет души и глубина страданий –

Не возвратятся вновь.

Пора! иду – но прежде дайте руки –

И вот конец и цель любви моей!

Вот этот час – вот этот миг разлуки.

Последний миг – и ряд бесцветных дней.

И снова сон, и снова грустный холод.

О мой творец! не дай мне позабыть,

Что жизнь сильна, что все еще я молод,

Что я могу любить!

Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины, – ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный русский язык! Не будь тебя – как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается дома? Но нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому народу!

Стройно и тихо проходишь ты по жизненному пути, без слез и без улыбки, едва оживленная равнодушным вниманием.

Ты добра и умна. и все тебе чуждо – и никто тебе не нужен.

Ты прекрасна – и никто не скажет: дорожишь ли ты своей красотою или нет? Ты безучастна сама – и не требуешь участия.

Твой взор глубок – и не задумчив; пусто в этой светлой глубине.

Так, в Елисейских полях, под важные звуки глюковских мелодий – беспечально и безрадостно проходят стройные тени.

Спорь с человеком умнее тебя: он тебя победит. но из самого твоего поражения ты можешь извлечь пользу для себя.

Спорь с человеком ума равного: за кем бы ни осталась победа – ты по крайней мере испытаешь удовольствие борьбы.

Спорь с человеком ума слабейшего. спорь не из желания победы; но ты можешь быть ему полезным.

Спорь даже с глупцом; ни славы, ни выгоды ты не добудешь; но отчего иногда и не позабавиться?

Не спорь только с Владимиром Стасовым!

Первая половина 1843

У бабы–вдовы умер ее единственный, двадцатилетний сын, первый на селе работник.

Барыня, помещица того самого села, узнав о горе бабы, пошла навестить ее в самый день похорон.

Она застала ее дома.

Стоя посреди избы, перед столом, она, не спеша, ровным движением правой руки (левая висела плетью) черпала пустые щи со дна закоптелого горшка и глотала ложку за ложкой.

Лицо бабы осунулось и потемнело; глаза покраснели и опухли. но она держалась истово и прямо, как в церкви.

«Господи!— подумала барыня.— Она может есть в такую минуту. Какие, однако, у них у всех грубые чувства!»

И вспомнила тут барыня, как, потеряв несколько лет тому назад девятимесячную дочь, она с горя отказалась нанять прекрасную дачу под Петербургом — и прожила целое лето в городе!

А баба продолжала хлебать щи.

Барыня не вытерпела, наконец.

— Татьяна!— промолвила она.— Помилуй! Я удивляюсь! Неужели ты своего сына не любила? Как у тебя не пропал аппетит? Как можешь ты есть эти щи!

— Вася мой помер,— тихо проговорила баба, и наболевшие слезы снова побежали по ее впалым щекам.— Значит, и мой пришел конец: с живой с меня сняли голову. А щам не пропадать же: ведь они посоленные.

Барыня только плечами пожала — и пошла вон. Ей–то соль доставалась дешево.

Нас двое в комнате: собака моя и я. На дворе воет

страшная, неистовая буря.

Собака сидит предо мною — и смотрит мне прямо в

И я тоже гляжу ей в глаза.

Она словно хочет сказать мне что–то. Она немая, она

без слов, она сама себя не понимает — но я ее понимаю.

Я понимаю, что в это мгновенье и в ней и во мне живет одно и то же чувство, что между нами нет никакой

разницы. Мы тожественны; в каждом из нас горит и светится тот же трепетный огонек.

Смерть налетит, махнет на него своим холодным широким крылом.

Кто потом разберет, какой именно в каждом из нас

Нет! это не животное и не человек меняются взглядами.

Это две пары одинаковых глаз устремлены друг на

И в каждой из этих пар, в животном и в человеке —

одна и та же жизнь жмется пугливо к другой.

Я шел по широкому полю, один.

И вдруг мне почудились легкие, осторожные шаги за

моей спиною. Кто–то шел по моему следу.

Я оглянулся — и увидал маленькую, сгорбленную старушку, всю закутанную в серые лохмотья. Лицо старушки

одно виднелось из–под них: желтое, морщинистое, востроносое, беззубое лицо.

Я подошел к ней. Она остановилась.

— Кто ты? Чего тебе нужно? Ты нищая? Ждешь милостыни?

Старушка не отвечала. Я наклонился к ней и заметил,

что оба глаза у ней были застланы полупрозрачной, беловатой перепонкой, или плевой, какая бывает у иных птиц:

они защищают ею свои глаза от слишком яркого света.

Но у старушки та плева не двигалась и не открывала

зениц. из чего я заключил, что она слепая.

— Хочешь милостыни?— повторил я свой вопрос.—

Зачем ты идешь за мною?— Но старушка по–прежнему не

отвечала, а только съежилась чуть–чуть.

Я отвернулся от нее и пошел своей дорогой.

И вот опять слышу я за собою те же легкие, мерные,

словно крадущиеся шаги.

«Опять эта женщина!— подумалось мне.— Что она ко

мне пристала?— Но я тут же мысленно прибавил:— Вероятно, она сослепу сбилась с дороги, идет теперь по слуху за моими шагами, чтобы вместе со мною выйти в жилое

место. Да, да; это так».

Но странное беспокойство понемногу овладело моими

мыслями: мне начало казаться, что старушка не идет только за мною, но что она направляет меня, что она меня

толкает то направо, то налево, и что я невольно повинуюсь ей.

Однако я продолжаю идти. Но вот впереди на самой

моей дороге что–то чернеет и ширится. какая–то яма.

«Могила!— сверкнуло у меня в голове.— Вот куда она

Я круто поворачиваю назад. Старуха опять передо

мною. но она видит! Она смотрит на меня большими,

злыми, зловещими глазами. глазами хищной птицы.

Я надвигаюсь к ее лицу, к ее глазам. Опять та же тусклая плева, тот же слепой и тупой облик.

«Ах!— думаю я. — эта старуха — моя судьба. Та судьба, от которой не уйти человеку!»

«Не уйти! не уйти! Что за сумасшествие. Надо попытаться». И я бросаюсь в сторону, по другому направлению.

Я иду проворно. Но легкие шаги по–прежнему шелестят за мною, близко, близко. И впереди опять темнеет

Я опять поворачиваю в другую сторону. И опять тот

же шелест сзади и то же грозное пятно впереди.

И куда я ни мечусь, как заяц на угонках. все то же,

«Стой!— думаю я.— Обману ж я ее! Не пойду я никуда!» — и я мгновенно сажусь на землю.

Старуха стоит позади, в двух шагах от меня. Я ее не

слышу, но я чувствую, что она тут.

И вдруг я вижу: то пятно, что чернело вдали, плывет,

ползет само ко мне!

Боже! Я оглядываюсь назад. Старуха смотрит прямо

на меня — и беззубый рот скривлен усмешкой.

— Не уйдешь!

Стой! Какою я теперь тебя вижу – останься навсегда такою в моей памяти!

С губ сорвался последний вдохновенный звук – глаза не блестят и не сверкают – они меркнут, отягощенные счастьем, блаженным сознанием той красоты, которую удалось тебе выразить, той красоты, во след которой ты словно простираешь твои торжествующие, твои изнеможенные руки!

Какой свет, тоньше и чище солнечного света, разлился по всем твоим членам, по малейшим складкам твой одежды?

Какой бог своим ласковым дуновеньем откинул назад твои рассыпанные кудри?

Его лобзание горит на твоем, как мрамор, побледневшем челе!

Вот она – открытая тайна, тайна поэзии, жизни, любви! Вот оно, вот оно, бессмертие! Другого бессмертия нет – и не надо. В это мгновение ты бессмертна.

Оно пройдет – и ты снова щепотка пепла, женщина, дитя. Но что тебе за дело! В это мгновенье – ты стала выше, ты стала вне всего преходящего, временного. Это твое мгновение не кончится никогда.

Стой! И дай мне быть участником твоего бессмертия, урони в душу мою отблеск твоей вечности!

Первая половина 1843

Ты всегда говорил правду, великий наш певец; ты сказал ее и на этот раз.

«Суд глупца и смех толпы». Кто не изведал и того и

Все это можно — и должно переносить; а кто в силах

Но есть удары, которые больнее бьют по самому сердцу. Человек сделал все, что мог; работал усиленно, любовно, честно. И честные души гадливо отворачиваются

от него; честные лица загораются негодованием при его

— Удались! Ступай вон!— кричат ему честные, молодые голоса.— Ни ты нам не нужен, ни твой труд; ты

оскверняешь наше жилище — ты нас не знаешь и не понимаешь. Ты наш враг!

Что тогда делать этому человеку? Продолжать трудиться, не пытаться оправдываться — и даже не ждать более справедливой оценки.

Некогда землепашцы проклинали путешественника, принесшего им картофель, замену хлеба, ежедневную пищу

бедняка. Они выбивали из протянутых к ним рук драгоценный дар, бросали его в грязь, топтали ногами.

Теперь они питаются им — и даже не ведают имени

Пускай! На что им его имя? Он, и безымянный, спасает их от голода.

Будем стараться только о том, чтобы приносимое нами

было точно полезною пищей.

Горька неправая укоризна в устах людей, которых любишь. Но перенести можно и это.

«Бей меня! но выслушай!»— говорил афинский вождь

«Бей меня — но будь здоров и сыт!»— должны говорить мы.

Что я буду думать тогда, когда мне придется умирать, если я только буду в состоянии тогда думать?

Буду ли я думать о том, что плохо воспользовался жизнью, проспал ее, продремал, не сумел вкусить от ее даров?

«Как? это уже смерть? Так скоро? Невозможно! Ведь я еще ничего не успел сделать. Я только собирался делать!»

Буду ли я вспоминать о прошедшем, останавливаться мыслию на немногих, светлых, прожитых мною мгновениях на дорогих образах и лицах?

Предстанут ли моей памяти мои дурные дела – и найдет на мою душу жгучая тоска позднего раскаяния?

Буду ли я думать о том, что меня ожидает за гробом. да и ожидает ли меня там что–нибудь?

Нет. мне кажется, я буду стараться не думать – и насильно займусь каким–нибудь вздором, чтобы только отвлечь собственное мое внимание от грозного мрака, чернеющего впереди.

При мне один умирающий все жаловался на то, что не хотят дать ему погрызть каленых орешков. и только там, в глубине его потускневших глаз, билось и трепетало что–то, как перешибленное крыло насмерть раненной птицы.

Молча въезжает – да ночью морозной

Парень в село на лошадке усталой.

Тучи седые столпилися грозно,

Звездочки нет ни великой, ни малой.

Он у забора встречает старуху:

«Бабушка, здравствуй!» – «А, Федя! Откуда?

Где пропадал ты? Ни слуху ни духу!»

– «Где я бывал – не увидишь отсюда!

Живы ли братья? Родная жива ли?

Наша изба всё цела, не сгорела?

Правда ль, Параша, – в Москве, мне сказали

Наши ребята, – постом овдовела?»

– «Дом ваш как был – словно полная чаша,

Братья все живы, родная здорова,

Умер сосед – овдовела Параша,

Да через месяц пошла за другого».

Ветер подул. Засвистал он легонько;

На небо глянул и шапку надвинул,

Молча рукой он махнул и тихонько

Лошадь назад повернул – да и сгинул.

Послушайте стихотворение Тургенева Весенний вечер

Темы соседних сочинений

Картинка к сочинению анализ стихотворения Весенний вечер

Анализ стихотворения Тургенева Весенний вечер